Максим Дормидонтович Михайлов не написал книги о себе. Сохранились его статьи в журналах, фрагменты из которых интересны для почитателей его могучего таланта.
«В люди»
День был пасмурный, унылый. Отец позвал меня с улицы, где я гонял с мальчишками в «салки». Обнял меня за плечи и сказал, обращаясь не то ко мне, не то к самому себе.
- Ты уж большой, Максимка. Пойми! Много вас у меня. А землицы-то... что землицы... ее как и нет вовсе. А я стар, помирать мне пора уже. Братья-то как о разделе думают, знаешь? В то время я еще не совсем понимал, что отец отсылает меня за две версты от нашей деревни в школу, чтобы я выучился и стал самостоятельным человеком, потому что я, как младший в семье, должен был уступить братьям свою долю при разделе земли и скудного хозяйства. Мне было тогда восемь лет, и слова отца вызвали во мне самые различные чувства: было грустно уезжать из дому, расставаться с товарищами; школа пугала и в то же время манила своей новизной. Было это в 1901 году.
«Первые шаги»
...В полутемной небольшой церквушке пел хор из учеников нашей школы. Через два года после поступления в школу, десятилетним мальчуганом, и уже был солистом в хоре и тонким дискантом выводил сложные (партии.
Однажды к нам в школу приехал брат нашего священника, учитель. Долго слушал он молча наше пение, а потом подошел ко мне:
- Отец твой далеко отсюда живет?
Я ответил.
- Пойдем к нему.
Константин Николаевич Поливанов (так звали этого человека) взял меня к себе во второклассную школу в селе Бетьки Лаишевского уезда Казанской губернии, в четырехстах верстах от родной деревни. Поливанов много сделал для меня, и имя его я вспоминаю с большой любовью и благодарностью. Он устроил меня в школу на казенный счет, так как платить три рубля в месяц за ученье мои братья, обремененные нуждой и большими семьями, были не в состоянии. Он был первым, кто заставил меня серьезно прислушаться к своему голосу, кто указал мне путь к моему призванию. В школе, где Поливанов преподавал географию и пение, я тоже пел в хоре (мне тогда было четырнадцать-пятнадцать лет). К этому времени я пел уже тенором. Перелом голоса, или так называемая мутация, произошел у меня при переходе в последний класс. Когда я вернулся осенью в школу и учитель попросил меня спеть, у меня вдруг не оказалось никакого голоса. Хотя Поливанов, безусловно, понял, что со мною происходит, он обратился ко мне с целым рядом вопросов:
— Ты, что, курил?
— Нет.
— Пил водку?
— Нет.
Тогда он сказал: «Вставай в ряд», что означало предложение уйти из хора. Мне, бывшему солисту, было, конечно, обидно, но приказанию я вынужден был подчиниться. Пробыл я в этих «рядах» полгода и ничего не пел, так как учитель запретил мне. Через полгода Поливанов вызвал меня и предложил спеть. Когда я спел, он сказал: «Ой, Максимка, знаешь, у тебя прорезался бас. Давай потихонечку его развивать». Он приказал мне не форсировать и не надрывать голос.
К концу учебного года я уже снова был солистом хора, но уже пел басом. Интересно, что песни «На севере диком» и «Ночевала тучка» в одном трио я пел тенором, а через год в том же трио и в тех же песнях исполнял басовые партии. Бас у меня прорезался такой силы, что иного определения, как «иерихонская труба», для моего голоса Поливанов не находил.
В Казани
Ночлежка, изображенная А. М. Горьким в его пьесе «На дне»,— просто рай земной по сравнению с постоялым двором, где я с товарищем остановился в первый же вечер нашего приезда в Казань... Самые отъявленные воры, жулики и босяки чувствовали себя здесь в своей стихии. Двух наивных деревенских парней, впервые попавших в город, провести, конечно, было легче легкого. Мест на нарах мы «не удостоились» и спали на полу под нарами. На следующий день я явился к известному тогда руководителю церковного хора Мореву. Морев охотно принимал меня в хор, но... общежития не предоставлял. А жить было негде. Зато в Спасском монастыре, куда я определился послушником, дали койку и постный монашеский стол с хорошим русским квасом (вспоминаю до сих пор с удовольствием). Денег не платили, а работали мы, как говорится, на совесть. Пели и читали и заутреню, и обедню, и вечерню. Настоятель монастыря игумен Иосаф, видя мою молодость и неопытность, взялся мне попечительствовать. Он устроил меня, одновременно с работой, вольнослушателем на пастырские курсы, где учились люди, убеленные сединами.
Совершенно неожиданный сюрприз приготовили мне однажды мои товарищи по курсам. Под каким-то предлогом они привели меня к профессору Казанского музыкального училища и представили, как «тот самый бас, о котором мы вам говорили». Профессор недоверчиво оглядел мое безусое лицо и фигуру подростка и протянул:
- Тот самый? Что вы!
Немного смущенный таким приемом я все-таки решил доказать, на что я способен. Подойдя поближе к профессору и став в надлежащую позу, как мне показалось, я затянул гамму. При первых же звуках моего голоса профессор отпрянул в сторону:
- О! Встань подальше! Оглушишь...
Большая мечта —«стать певцом настоящим, «светским», певцом-артистом, не оставляла меня все эти годы. Она была со мной в Уфе, где я служил дьяконом в соборе; она преследовала меня в соборах Омска, Кавани, Москвы.
.
Начало «светской» деятельности
— Отец протодьякон, за вами следят,— таинственно шепнул мне во время одной из служб маленький посошник.
Из толпы народа на меня смотрели две пары внимательных, напряженных, изучающих глаз. Это были, как потом выяснилось, руководитель оперной группы центрального радиовещания С. А. Лопашев и начальник музыкального вещания М. О. Логинов. После службы они подошли ко мне и я услышал от них то, о чем думал беспрерывно с тайным волнением и радостью, то, что представлялось мне самым важным, самым большим в моей жизни. Лопашев и Логинов рассказывали мне, что слушают меня ежедневно, а потом записывают и проверяют по камертону чистоту и силу звука моих верхних и нижних нот. Не давая мне опомниться, они увели меня к выходу, посадили в машину, я в тот же вечер «прослушивался» на радио. Со сцены я пел в пальто и шапке, так как у моего «Варяжского гостя» под верхней одеждой были ряса и длинные волосы.
С переходом в радиовещание (в 1931 г.) я стал «светским» певцом. Все же моя первая партия в радиотеатре была духовного содержания: я пел монаха в «Каменном госте». Сейчас, вспоминая о своей певческой деятельности в церкви, я должен сказать, что она принесла мне большую пользу. Хоровое и церковное пение воспитало в моем голосе самые ценные для меня, как певца, качества плавного, спокойного «органного» звучания.
Осуществленная мечта
...Взрыв аплодисментов ворвался в момент напряженной тишины, последовавшей за арией, неожиданным и резким диссонансом. Аплодировал оркестр. И хотя аплодировать при прослушивании не разрешается и не принято, дирижер, вместо того, чтобы сделать строгое
лицо и разразиться гневным выговором по адресу недисциплинированных оркестрантов, неожиданно и просто улыбнулся. Несмотря на явный успех, я еще долго после этого не являлся в театр, считая себя недостаточно готовым к работе там (в Большом театре)... И только встретив случайно Голованова — дирижера Большого театра — и узнав от него, что я давно зачислен в труппу Большого театра и что мне даже зарплату уже назначили, я пришел в театр. Большая мечта стала жизнью.
Гордость труда
...Я пел и мужика Митюху в «Борисе Годунове», и Варяжского гостя в «Садко», и жестокого Кончака в «Князе Игоре», и Гремина в «Евгении Онегине», и героя русского народа Ивана Сусанина и многое другое.
Несколько раз снимался я в кино («Концерт фронту», «Киноконцерт», «Черевички», «Иван Грозный...). Много выступал в концертах. Много спетых мною арий и песен записано на грампластинки. Но никогда выступления не приносили мне столько радости и гордости своей работой, никогда я не чувствовал такой большой ответственности перед зрителем, как во время моих выступлений в 1942 году на Воронежском фронте... То же чувство большой ответственности, удовлетворения от сознания приносимой тобой пользы владело мною и при выступлениях в госпиталях.
Большая мечта есть, наверное, у каждого человека. И все трудности и преграды на пути к ее достижению только придают ей большую ценность, только увеличивают радость от сознания, что ты достиг желаемого...
Слово певца
На сцене Большого театра я спел двадцать четыре партии — пять из них в операх советских композиторов. Получается как будто не так уж плохо. Статистики сказали бы: свыше двадцати процентов... Но дело, конечно, не в цифрах.
Дело в том огромном творческом удовлетворении, которое должна давать оперному певцу каждая новая роль.
И, если говорить о классическом репертуаре, то все спетое мною, начиная с маленькой партии Митюхи в «Борисе Годунове» и кончая Сусаниным, доставляло мне великое наслаждение, вызывало желание без устали работать, искать и добиваться все более совершенного исполнения.
Было ли что-нибудь подобное при работе над оперными образами советских композиторов? Конечно, подобное было...
В опере «Тихий Дон» И. Дзержинского я пел партию старого царского генерала Листницкого, а в «Поднятой целине» того же автора—деревенского кулака Фрола Дамаскова. По общим отзывам и по моему собственному ощущению эти роли мне удались. Почему? Да, потому, что композитор нашел для этих персонажей точные музыкальные характеристики. И по тесситуре обе партии мне подходили, петь их было удобно. В те годы, когда я разучивал партию Листницкого, семья моя жила в Кунцеве. Дорога до театра занимала 40 минут езды в автобусе. По дороге, чтобы не терять время, я про себя повторял слова и музыку роли и однажды громко запел, забыв, что я еще не на сцене, а всего-навсего... в кунцевском автобусе. Очень увлекла меня работа над этой небольшой партией: были в ней такие музыкальные находки, которые давали исполнителю возможность и пофантазировать, и поискать, а главное, давали возможность петь.
Тип кулака — мироеда Фрола Дамаскова — из «Поднятой целины» был мне хорошо знаком. В детстве у себя на родине, в деревне Кольцовке, мне пришлось видеть, как подобные живоглоты жестоко эксплуатировали бедняков. Я ненавидел Фрола. И музыка мне помогла раскрыть ненавистные черты изображаемого персонажа. Но и Листницкий и Фрол Дамасков - партии небольшие, и не они могли определить судьбу и продолжительность сценической жизни опер «Тихий Дон» и «Поднятая целина».
Но вот в опере «Броненосец Потемкин» О. Чишко я пел центральную партию — матроса Вакулинчука -и должен сказать, что поныне вспоминаю о ней с большим удовольствием. Образ Вакулинчука, героя, борца за свободу народную, мне внутренне близок: партия Вакулинчука правдива, эмоционально выразительна. (Его песню «Эх ты, воля» я и теперь нередко исполняю в концертах, и она пользуется неизменным успехом.) Да и вообще, в музыке этой оперы было много интересного, волнующего... В опере, конечно, есть недостатки. Но, думается, совместными усилиями композитора и театра их можно было бы устранить.
Конечно, очень приятно ставить и исполнять Чайковского, и что говорить — мы были бы счастливы, если бы наступил такой поистине прекрасный день, когда бы нам в театр принесли новую советскую оперу, не уступающую «Онегину» или «Мазепе»... Но пока этого нет, неужели не наш святой долг — не открещиваться от новых опер, не чураться их, а коль скоро есть в них хотя бы ценное зерно, любовно растить его, пока не созреет прекрасный плод?
...Будто у нас сюжетов не хватает. Посмотрите хоть на ту же историю Великой Отечественной войны: ведь там сотни Сусаниных!
Я помню, как в годы Великой Отечественной войны, когда наш театр был в Куйбышеве, довелось мне в одном концерте спеть две арии — Ивана Сусанина М. Глинки и Матвея Кузьмина советского композитора Е. Петунина. Если бы вы слышали, как аудитория приняла эти арии! Конечно, не сравниваю музыку Петунина с глинковской. Петунии и не претендовал дотянуться до Глинки; он просто и искренне написал о том, что его потрясло в образе Матвея Кузьмина, простого советского старика-колхозника, который вызвался «проводить» гитлеровцев и завел «туда, куда и серый волк не забегал»... Фашисты расстреляли патриота, русского героя-колхозника, но и сами погибли в густом, непроходимом лесу. Ария заканчивается словами: «Погиб он так, как Сусанин когда-то...» Я помню, какое это вызвало волнение в зале. И смею утверждать: вот замечательный сюжет для советской оперы. А сколько еще таких волнующих тем можно предложить нашим композиторам!
Тем-то и сюжетов много, а опер почти нет. В чем же дело? Сознаюсь, иногда, в минуты горьких размышлений и тщетных мечтаний о хорошей советской опере, думаешь: ведь некоторые наши русские классики работали в условиях тяжелой нужды и лишений, а создавали замечательные произведения. Так неужто, когда само государство, вся страна поставили советских композиторов в условия идеальные, они не должны творить оперы великие и прекрасные?! И, конечна, при заботе всей страны композиторы могут сделать куда больше, чем они сделали до сих пор!..
...И в заключение хочется мне сказать о нашей мене. Здесь дело идет намного лучше, веселее. Жаль только, что хороших песен все же маловато. Мне много приходилось ездить и выступать в концертах перед самыми разными людьми, и везде песня встречается с восторгом, с радостью. Лучшие песни советских композиторов пользуются большой любовью народа, живут долгой творческой жизнью и не только в нашей стране, а и далеко-далеко от нее. ...Так пусть же будет их больше, пусть будут они лучше и разнообразнее.